А теперь, усталая и пустая, снова сидела у камня.
Вокруг туман, холодно, но тело вдруг перестало чувствовать озноб, как перестали чувствовать боль спина и колени – Алька знала – временно. Что-то переключилось внутри (сломалось?), превратились в локаторы уши, в сканирующие устройства глаза, в стальные клещи ладони, в пустой звенящий колокол голова.
Она так долго не протянет.
Да и стоит ли?
Ела все, что вытаскивала из рюкзака – не смотрела на еду, просто складывала в рот все, что нащупывали пальцы – грызла, жевала, перемалывала, глотала. Запивала мелкими глотками воды, не смотрела на пропитанную своей и чужой кровью одежду.
Ей не выжить в холоде и голоде, ей вообще здесь не выжить. Правы были «дикие» – с ними лучше. И она бы вернулась – не тогда, а теперь, – но уже не могла.
Окончательно потеряла дорогу.
А этих, странных, увидела уже под вечер – людей – не людей? Воинов – не воинов? Здоровых, покрытых странной защитной одеждой, как панцирем, гигантов. Сначала засекла одного – на горе – и спешно затаилась. Затем правее уловила движения еще двух фигур – отчаянно стукнуло сердце, – Алька решила нырнуть в сторону, обойти. Или переждать, пока уйдут сами, не заметят? Нет, тут все всех замечают – пришлось по возможности бесшумно, не обращая внимания на сбитую кожу рук, ползти прочь. Скрипеть от боли зубами, сдерживать рвущееся наружу вытье. Боль в какой-то момент вернулась, не просто вернулась – усилилась, обросла неприятными оттенками.
Того, который был ближе всех за спиной, она заметила не сразу, но как только заметила – поднялась и тихо побежала вперед. Ей не уйти от такого количества врагов, ни за что не уйти. А вот если сесть по ту сторону склона, слиться с камнями, то, может, ее все-таки не заметят? Если уже не заметили.
Заметили.
Она поняла это тогда, когда вдруг увидела, что их не трое и не четверо, как ей казалось вначале, – их человек двадцать, и ее медленно берут в кольцо. Не торопятся, не несутся навстречу, как прежние твари, с криками, но задавливают внутри круга, наступают со всех сторон.
Задвигались трясущиеся губы, зашевелился, считая фигуры, палец:
– Семь, восемь, девять… тринадцать, четырнадцать,… восемнадцать…
Ей не уйти – это конец.
Совсем-совсем конец – тот, о котором она никогда всерьез не думала, существование которого для себя почти не допускала. Она молодая, красивая, она… ей жить да жить – так когда-то верилось, так хотелось.
Но она умрет. Сегодня. Одна против двадцати не справится.
Сколько у нее – минута? Две?
Чтобы собраться с силами, чтобы «посидеть» на дорожку, чтобы окончательно осознать близкий конец.
Минута. Или меньше – они близко и с каждой секундой все ближе. Не кошки, не «безносые» – выше, страшнее.
Рукоять меча в окровавленных пальцах скользила, стучали зубы. Одеревенели руки, налились бетоном ступни, вновь липкими и тяжелыми сделались мысли, но поплыли в воображении воспоминания – яркие, как конфетные фантики, притягательные и уже почему-то ненастоящие. Вот Алька маленькая, стоит у надувного бассейна на стриженой лужайке, а по бликам плавают желтые пластиковые уточки.
– Хельга, помоги сестре снять одежду!
И Хельга – молодая, не старше двенадцати, – одетая в светлый купальник на завязках. Еще без очков. Волосы длинные, губы улыбаются, а в глазах нет гордыни и одновременно равнодушия. Она такой, оказывается, была – Алька забыла. А потом Савка – крохотный, пахнущий сладким молоком, с бархатной кожей, довольными любопытными глазами и мягкими, еще сморщенными ладошками – только принесли из родильного дома. Она читала ему сказки совсем маленькому – несколько дней от роду, – а бабушка – тогда она еще не жила на чердаке, – смеялась:
– Не поймет пока, Аленька. Ты попозже почитай, как подрастет…
– А я и потом почитаю. И сейчас.
Ей казалось, что лежащий в люльке маленький Савелий все прекрасно слушал и даже понимал, и не важно, что маленький.
Она не узнает, каким он стал.
Увитые вьюнком стены дома, деревянная калитка позади сада, пруд – Алька не могла понять, по чему именно она будет скучать сильнее всего.
Мертвые не скучают.
Ну, скучала сейчас, отсчитывая последние секунды собственной недолгой жизни. Она уже не сомневалась, что умрет – просто знала это – гиганты ее не отпустят, живой не выпустят; пусть бы только сразу, а не постепенно…
И уже не задавалась вопросом «за что» – им было время задаваться раньше.
Рыжая Ташка, ее заброшенный сад, красный пенал, с которым та ходила в школу. У них были схожие рюкзачки: у Ташки с розовым мишкой на перекидной застежке, у Альки со златовласой рисованной куклой – подруга завидовала и предлагала «махнуться». И махнулись. Правда, не в первый год, а через – уже в третьем классе.
А мать ее, Алесту, наверное, любила – ну, как умела. Хотела для дочери лучшего, верила, что все пойдет хорошо.
Я не держу на тебя зла, мама.
И с бабушкой ругалась зря. Какие они в жизни – приоритеты, – разве важно? Важно, когда теплые руки держат твои и кто-то любит, любит не за что-то, а просто так; когда в глазах напротив светится поддержка.
Прощаю, мама. И ты не держи зла.
И Хельга любила тоже, по крайней мере, раньше, когда не ушла с головой в работу.
Люблю тебя, сестра.
Ту, которую была. Или которой стала. Не важно.
И Савку тоже.
Ты меня помни живой, ладно?
Пусть все думают, что она у «диких» – так будет проще. Надеются, что прижилась там, что обрела подобие счастья, что нянчит на грязных коленях выводок из мальчишек. Главное, что жизнь продолжается; главное, пусть где-то там, но дышит.